Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.
– А что ему надобно от кабинет-министра?
– Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть – быстрее карьера сделается.
– А я был в ложах, – сознался Потемкин, как о стыдном грехе. – Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…
Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля – устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:
– Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!
Потемкин приосанился:
– Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!
Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:
– Клыки-то свои где потерял?
– А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.
– Важно ведь знать – кто выбил и за что?
– Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.
От вина, еды и музыки Рубан оживился:
– Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, боженька, куда попал?
– Так ты домой вернулся, – ответил Потемкин.
Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это – бес их ведает!
– А ныне желаю в Англии побывать, – сказал Петров.
– Зачем тебе, скуфейкин сын?
– Чую сердцем – плывет по Темзе судьба моя…
Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекцию, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:
– Елагина не тревожь – он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…
– Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?
– Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.
Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:
– Не прихлебствуй со мною… постыдись!
Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.
– Господа гулящие, – сказал неуверенно, – вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.
– Да ну его! – сказал Петров. – Пошли, пошли, – тянул он друзей дальше, – таких-то много, что на водку просят.
Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:
– Хочу стишок записать, дабы не забылся.
– Да врет он все, – горячился Петров.
– Гляди, рожа-то какая опухлая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?
Солдат назвался Гаврилой Державиным.
– Постой, постой… – припомнил Потемкин. – В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?
Выяснилось – он, и Потемкин рубля не пожалел:
– Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты!
Петров и Рубан всячески избранили Державина.
– Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.
– Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, – не унимался Петров, – бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?
– Лежачего не бьют, – прекратил их споры Потемкин.
Лето 1765 года выдалось сырым и холодным, с моря налетали шквалы, текли дожди. Екатерина все же выехала в Царское Село, где ее навестил камер-юнкер Потемкин – с бумагами от Григория Орлова.
Она спросила, что о ней говорят в столице.
– Говорят, вы много пишете, – отвечал Потемкин.
– Да, это моя слабость… чисто женская, и тут я ничего не могу исправить. О том, сколько я написала, узнают после моей смерти и будут удивлены: когда я находила время для марания? – Помолчав, она добавила: – Григорий Григорьевич поступил правильно, купив библиотеку Ломоносова. Теперь я задумала идти по стопам друга – и куплю у Дени Дидро его библиотеку.
– Достойно вашего величества, – сказал Потемкин. – Вольтер был прав, нарекши вас «Семирамидой Севера»…
Вольтер, конечно же, намекал на ассирийскую Шаммурамат (Семирамиду), которая правила при малолетнем сыне, как и Екатерина при Павле. О том, что Шаммурамат глубоко порочна, Екатерина знала, но не стала расшифровывать уязвления Вольтера, принимая на себя лишь похвалы его.
– Как хороши иллюзии! – сказала она. – Побольше бы нам, женщинам, таких иллюзий. Проводите меня до парка…
В парке Потемкин тащил за нею складной стульчик и зонтик. Дунул ветер, посыпал маленький дождик, и камер-юнкер раскрыл зонтик над головою императрицы.
– Благодарю, – отозвалась она, поворачивая к гроту на берегу озера. – Укроемся от этого несносного дождя…