А живя в своей деревеньке, заприметил у соседей Скуратовых вдову молоденькую – Дарью Васильевну, что вышла из роду Кондыревых (была она на тридцать лет моложе майора). И полюбилось инвалиду в село Скуратово наезживать. Приедет – честь честью, всем дворянам поклон учинит, а Дарье Васильевне – персонально:
– Уж не кажусь ли я противен тебе, красавушка?
На что вдовица отвечала ему всегда прямодушно:
– Да вы, сударь, еще худого-то ничего не свершили, так с чего бы вам противным казаться?
И стал Потемкин соблазнять молодицу на любовь.
– Мужчины нонеча, – отнекивалась Дарья Скуратова, – очень уж игривы стали, мне, вдовице, опасаться их надобно.
– Так я… тоже вдов, – соврал ей Потемкин; стал он ласкаться к Скуратовым, на одиночество жалуясь, что, мол, негде и головы приклонить. – Вот ежели б Дарья-то свет Васильевна дни мои скрасила, – намекал майор, – так я на руках бы ее носил!
Скуратовы быстро уговорили невестку:
– Ты, дуреха, не реви: быть тебе из мичманского в ранге маеорском, а коли несогласна, так со двора нашего сгоним…
Пред святым аналоем стоя, Потемкин и священника обманул, что давно, мол, вдовствует. Дарья Васильевна понесла вскорости, лишь на шестом месяце тягостей нечаянно вызнав, что у мужа супруга жива на Смоленщине.
Встал старик перед иконами – повинился.
– То так! – сказал. – Да не помню я первой своей. Одна ты мила мне… Уж прости – не изгоняй меня, увечного и сирого. Жизни-то у меня и не было: одни виктории громкие да веселья кабацкие…
Собрали они пожитки, поволоклись телегою на Духовщину – едут и горюют, друг друга жалеючи. Время было суровое, инквизиция духовная за двоеженство карала жестоко. Приехали в Чижово, а там старые ветлы склонились над ветхими баньками, из-под тележных колес с квохтаньем разбегались по обочинам курочки с цыплятками. Вот и дворянская усадьба Потемкиных – такая же изба, как у крестьян, только пошире да поусидистей…
Вышла на крыльцо жена. Они сразу в ноги ей пали, вымаливая прощение. Татьяна Потемкина сказала мужу:
– Я ведь тебя, Сашенька, до седых волос ждала. Бывало, от хлебца кусну, а сама плачу – сыт ли ты, в баталиях упражняясь? Все на дорогу поглядывала – уж не едешь ли? Вот и сподобил господь-бог на старости лет: прилетел голубь мой ясный, да не един, а с голубицей молоденькой… Ишь как она чрево-то свое оттопырила! Сразу видать, что яичко снесет вскорости…
Потемкин угрюмо взирал на свою жену – первую.
Между ними валялась в пыли вторая, и быть ей (согласно уставам церковным) всегда незаконной, пока жива супруга первая.
Законная и спросила о том незаконную:
– Так что ж мне делать-то, чтобы счастье ваше благоустроить? Или уж сразу руки на себя наложить?
– Уйди вон… не мешай, – мрачно изрек Потемкин. – Постригись. Схиму прими. Тогда мы свободны станем… вот и все.
Старуха, горько плача, повязала голову черным платком, уложила в котомку хлеб да соль, взяла посох в руки и побрела за околицу. На прощание разок обернулась, сказала веще-зловеще:
– Живите без меня, люди. Бог вам судья…
Потемкины отбивали ей поклоны земные и не распрямились до тех пор, пока горемычная не исчезла в буреломах лесной дороги, уводившей ее в монастырь – на вечное заточение.
Потом Дарья Васильевна говорила мужу:
– Вот накажет нас Бог, не видать нам счастия.
– Не каркай, – отвечал Потемкин, наливку медовую под яблонькой кушая. – А на что и нужна-то была она, ежели патлы – уже седые и клыки торчат? Едина дорога ей – под клобук, а мы с тобой еще пожируем. Рожай первого, и второго быстро придумаем.
– Страшно мне с вами, сударь мой неизбежный… Как можете столь сурово с людьми невинными поступать?
И была за такие слова исхлестана плеткою.
– Мужу не перечь! – лютовал Потемкин. – Да целуй мне руку за то, что я, маеор, тебя супружеством осчастливил. Я ведь еще не проверял, каково ты блюла себя во вдовстве… Проверю!
Старая лошадь паслась у старых овинов, а из старого леса гукала старая сова-пересмешница, – это Смоленщина, порубежная земля русская, где под курганами усопли витязи времен былинных. Печальные шляхи тянулись через шумливые дебри – какие на Русь, а какие во владения Речи Посполитой; синие васильки глазели из ржи на проезжих панов, на баб с граблями да на нищих с торбами. Ближе к осени зачинались «рябиновые ночи» – черные, со страшным громом и треском ликующих молний: в такие-то вот ночи на Смоленщине вызревала ядреная и сочная рябина…
А ближайшими соседями чижовских помещиков были сородичи Потемкиных – Каховские, Энгельгардты, Тухачевские, Порембские и Высоцкие; наезжали из соседних Сутолок веселые богатыри – Глинки, которых особенно жаловала Дарья Васильевна, и когда Гриша Глинка заводил песню, молодая женщина радостно подхватывала:
Зашпегайце коней в санки,
мы поедем до коханки.
Ой, дзень, дзень, дзень —
мы умчимся на весь день…
После первой дочери Марфиньки родилась у Потемкиных вторая – Марьюшка, и Александр Васильевич подозрительно долго вглядывался в лик младенца, лежавшего в колыбели.
– Что-то уж больно на Глинок смахивает, – объявил он вдруг. – И нос не потемкинский, да и глаза не те…
– Да какой там нос, какие там глаза, – запричитала жена. – У деток молочных все образы на един манир.
Страшный удар в лицо обрушил ее на спину… Старик помешался на ревности. Жену отныне держал взаперти, неохотно выпускал перед гостями. Навещал его в Чижове двоюродный братец, Сергей Потемкин, неустанно подзуживал старика: